Солнце начинает безжалостно пригревать, какая-то усталость гнетет все тело, — очевидно простудился в дороге, — мешок за плечами тянет к земле, а десять-пятнадцать километров пути кажутся целой сотней.
Иду как-то неуверенно, утомленно, только зарубки подбадривают и заставляют быть постоянно начеку.
Вот известный мне поворот влево, потом опрокинутая старая сосна, не ошибись! Снова зарубка справа, потом шесть зарубок прямо, ну, а дальше очень просто — крутой поворот налево к бурной реке, а на ней челнок, выдолбленный из ствола.
Все в порядке! Вот она и река, вот и челнок, а на том берегу стоит сама Аннушка, машет руками и готовится к переправе.
— Задалась я второй день, уж чего случилось? — затараторила она, поворачивая ловким движением челн к левому берегу реки.
— Я, видишь, немного заболел дорогой, пойдем скорее в вежу и попьем горячего чаю.
Мы пошли нарядным сосновым леском к знакомому месту лопарской вежи, вернее шалаша-куваксы — из жердей, — перекрытого старыми, рваными мешками и чем-то, что было раньше брезентом. Снизу от ветра шалаш был защищен ветками елки и обложен мхом, посредине горел огонь, застилавший своим дымом верх вежи и медленно выходивший через отверстие наверху.
Меня сильно знобило, и я лег у огня, поджидая кипяток. Вечерело, но вечера и ночи были еще светлые, северные, полярные, только отдельные яркие звезды загорались на востоке, чтобы скоро погаснуть в лучах утренней зари.
— Вот, попей чайку и закуси рыбкой, что я тебе на палочке по-лопски зажарила, а потом, пока не заснешь, я тебе буду рассказывать наши лопские сказки.
— Ну, ладно, только подложи огня, а то холодно.
— А ты закройся оленьей шкурой, — сказала она, бросив мне на ноги старую шкуру.
И начала свой рассказ:
— Так вот, слушай. Эго было давно-давно, когда меня еще не было, нн было и Василия Васильевича, что пасет оленей на Малом озере, не было и старика Архипова на Мопчегубе, очень давно это было. Нашли на нашу землю чужие люди, сказывали — шветы, а мы лопь были, как лопь, — голая, без оружия, даже без дробовиков, и ножи-то не у всех были. Да и драться мы не хотели. Но шветы стали отбирать быков и важенок, заняли наши рыбьи места, понастроили загонов и лемм — некуда стало лопи деться. И вот собрались старики и стали думать, как изгнать швета, а он крепкий был такой большой, с ружьями огнестрельными. Посоветовались, поспорили и решили пойти все вместе против него, отобрать наших оленей и снова сесть на Сейявр и Умбозеро.
И пошли они настоящей войной — кто с дробвиком, кто просто с ножом, пошли все на шветов, а швет был сильный и не боялся лопи. Сначала он хитростью заманил на Сейявр нашу лопь и стал ее там крошить.
Направо ударит — так не было десяти наших, и каплями крови забрызгали все горы, тундры да хйбины, налево ударит — так снова не было десяти наших, и снова капли крови лопской разбрызгались по тундрам.
Ты ведь знаешь, сам мне показывал, такой красный камень в горах — это ведь и есть та самая кровь лопская, кровь старых саамов.
Но осерчали наши старики, как увидели, что швет стал крошить их, спрятались в тальнике, пособрались с силами и все сразу обложили со всех сторон швета, он туда, сюда — никуда ему прохода нет: ни к Сейявру спуститься, ни на тундру вылезти, так он и застыл на скале, что над озером висит. Ты, когда будешь на Сейявре, сам увидишь великана Куйву [6] , - это и есть тот швет, что наши саами распластали на камне, наши старики, когда войной на него пошли.
Так он там и остался, Куйва проклятый, а наши старики снова завладели быками и важенками, снова сели на рыбьи места и стали промышлять…
Только вот красные капли саамской крови остались на тундрах, всех их не соберешь, много их пролили наши старики, пока Куйву осилили…
И вдруг, увидев, что я засыпаю под ее несколько путаный рассказ, Аннушка остановилась и неожиданно спросила меня:
— А сколько у тебя там дома быков?
— У меня? У меня нет оленей.
Она недоверчиво покачала головой и стала подбрасывать ветки в потухавший костер.
На следующий день мы с ней пошли на Умбозеро и к вечеру были на берегу, где нас нетерпеливо ждал отряд, готовый к переправе на Ловозерские тундры. Мы ласково простились с Аннушкой, и она на прощанье повторила:
— Не забудь на Сейявре посмотреть на Куйву, он страшный-страшный.
Но нас интересовал не сам Куйва, а рассеянные в тундре капли саамской крови, того замечательного красного камня Хибинских и Ловоэерских тундр, имя которому эвдиалит [7] .
И нет ему равного во всем мире, как нет ничего дороже крови человеческой, пролитой за свободу и жизнь.
АЛЕБАСТР
Белый-белый, как ваш сибирский хлеб, чистый, как сахар или лучшая русская мука для макарон, — таким должен быть алебастр, — говорил мне маленький быстрый итальянец, показывая бесформенные куски белого камня в своей художественной мастерской.
Мы — в Вольтерре [8] , угрюмой, нависшей на скалах крепости старой Этрурии, в центре художественной обработки алебастра [9] . Этот камень находят глыбами, неправильной формы, величиною с голову человека, среди серо-зеленых глин безводной итальянской Мареммы, очищают от породы и чистые куски, без трещинок и жилок, целыми возами, запряженными мулами, отправляют по пыльной дороге наверх и Вольтерру.
Здесь больше 2 тысяч лет тому назад зародилось замечательное искусство обработки этого мягкого белого камня. Ножом, скребком, сверлом, пилочкой, мягкими деревянными палочками быстро и верно обрабатывается алебастр, и на ваших глазах из бесформенного желвака вырастает каррарский бык, задумчивый ослик или фигурка девочки.
Тихо поют мастера, что-то приговаривают другие, то вдруг раздастся веселая общая песнь, подхватываемая десятками молодых голосов. Яркое южное небо, ослепительное солнце, вдали сверкает полоска Средиземного моря, где-то в дымке тумана, на севере, лежит Пиза, на востоке, за голыми безжизненными хребтами — Сиенна с ее желтыми солнечными мраморами.
Город застыл в своем XV веке, когда, залитый кровью гражданской борьбы, он ожесточенно бился за свободу, против Лорепцо Медичи, огромные камни скатывались сверху, осаждавших обливали кипящим маслом, сбрасывали с круч приставных лестниц… чтобы потом город оказался почти целиком вырезанным потерявшими человеческий облик победителями.
Как будто бы застыл с тех пор свободолюбивый город: тихо раздаются песни приезжих крестьян, тихо отбивают такт колеса машин, режущих мрамор и алебастр на топкие пластинки. Из столетия в столетие передаются старые приемы и старая техника. Кажется, все живет и дышит здесь XV веком.
— Пойдемте вниз, туда, где свершалось правосудие.
По стертым лестницам в полумраке фонаря спускались мы в подземелье, мрачные своды как бы сжимали нас со всех сторон. Мраморный пол был застлан мягким копром, большой стол и удобные кресла стояли в одном углу. Во мрак сводов уходили коридоры подземелья.
Здесь творился суд.
По углам, около стола па больших постаментах стояли вазы из просвечивающего алебастра.
— В них горели свечи, — сказал проводник, предупредив мой вопрос, — я вам сейчас покажу. — И оп поставил свою свечу внутрь одной из ваз-светильников.
Ровный, мягкий спет разлился вокруг, нервно и судорожно трепетал свет свечи, безжизненными казались паши липа, словно липа мертвецов.
И вдруг я увидел картину правосудия! Судьи в черных балахонах, с черными капюшонами на голове, и перед ними трепещущий, бессильный отступник. От чего отошел оп в своем преступном богохульстве? Какие идеи посмел он высказать в нарушение священного слова? Отказывается он сейчас от этих своих слов?
Или же там, в углу подземелья, при свете двух факелов пытки заставят его отказаться и назвать имена тех, кто с ним?